На скудный свет скуднейшего истока,
на тихий гул из скважины пустой
мне не хватило выспреннего слога,
и захотелось песенки простой:
о том, как время крепнет шаг за шагом,
берёт разгон, и в новом блеске дня
становится реликтовым ландшафтом
тот странный мир, чьё марево меня
вскормило. — И когда бы знал я цену
его беде и таинствам стыда,
когда бы видел, что идёт на смену, —
о, как бы я любил его тогда.
История, которая играла
со мной в войну, с другими — в поддавки,
уехала с Финляндского вокзала
туда, где сныть, кипрей и васильки,
развеялась, исчезла, ушмыгнула
от набережных, сделавшихся мной,
от площади, где Цезарь или Сулла
простёр ладонь над каменной бронёй —
уже забытый, пó ветру несомый
за масляную вязкую Неву.
Какая-то моя первооснова
осталась там и смотрит в синеву, —
поверх тоски и мимо суматохи, —
навязчиво рисуя полотно
невзрачной, но потерянной эпохи:
родной пустырь, застроенный давно.