Как некогда, как в старый добрый час,
июльский зной подкармливает нас,
совочком насыпает нам в ладонь
ворсинчатые горки ежевики:
гостинчик неприметный, но великий.
Его и взять бы, радостью лучась,
как некогда, как в старый добрый час,
но те, кого мы видеть не могли
в их норах из бетона и из стали,
руками тех, кого мы в детстве знали,
за ночью ночь, под сводом смоляным,
жгут города — а мы горим, горим,
пока рассвет из шланга не плеснёт
снопами родников и птичьих трелей
(и прежде нас так многие горели).
К дрожащей тверди ухо приложив,
живой себя казнит за то, что жив;
терзает невиновного вина
за тех, за всех, за целую планету;
виновный спит — ему и дела нету
до ближнего, который со стыдом
решился потянуться за плодом
земли-родоначальницы — а та
несёт ковриги, ягоды и соты,
курлыкая: дитя моё, ну что ты;
возьми ещё! Куда ты натощак?
Мой дом от грабежей не обнищал.
И мне ли не помочь вам, беглецам,
на вашей горько-солнечной дороге,
которую вам выстрадали боги —
такие же заложники войны,
такие же отвергнутые дети,
спускавшиеся в бездну с вышины
и видевшие в бездне, что они
за каждое дыхание в ответе.
❧ ❧ ❧
Вчера, идя из дома на вокзал,
я слышал, как под тополем в аллее
младенец ли оставленный рыдал,
козлёнок ли новорождённый блеял, —
я точно не скажу, не разглядел,
зато я знал другое: по спирали,
с Олимпа вниз, к нему уже летел,
сверкая в дымке пряжками сандалий,
тот сильный, кто прижмёт его к груди,
поднимет на небесные подмостки
и выходит, и выкормит из соски
сгущённым светом Млечного пути;
я это знал — но всё-таки не мог
не стиснуть кулаки, не сжать ресницы,
на несколько секунд не превратиться
в осколки и оплавленный песок.