Noromaille koivut kylvi,
lepät maille leyhke’ille,
tuomet kylvi tuorehille,
raiat maille raikkahille,
pihlajat pyhille maille
-1
У меня на родине — краски скудные,
память смутная,
но бездонная, словно сумерки —
и всегда
есть какой-нибудь надломившийся стебель дудника,
из которого и выплёскивается даль,
как из флейты — песня.
Там же, где нет и памяти,
остаётся ива, свесившаяся к заводи,
и растрёпанная кисточка бузины,
на которой перещебётываются сны.
У меня на родине ночами синё и зелено.
Чуть разбавленное белилами забытьё
над торфяниками клубится,
над кислоземьями.
У меня на родине зелено и синё.
-2
Не мельчают с годами вещи —
но смурнеют, огрубевая.
Не истрачивается нежность,
но меняется с ходом лет:
разрастается, как крапива,
у штакетников и сараев.
По ступням и лодыжкам хлещет.
Оставляет припухший след.
Не изнашивается детство.
Не замыливается местность —
лишь густеет. Но в мыслях нужно
ограничиваться порой.
Вместо тысячи объяснений —
мелколесье в фуфайке душной,
серый ветер и дым песчаный
над рябиновой
гром-горой.
-3
Полновластна земля. И каменьев широкие лбы
не боятся хандры, лихоманки и прочей паскуды.
Серохвостых лошадок речных заставляя вставать на дыбы
и взметая с обочины пыль,
надвигается буря оттуда,
где болото из мокрых ноздрей выпускает пары и чешуй-
чатокрылая хмарь заседает в еловых хоромах.
Начинается с ласки гроза: мол, поди сюда, дай причешу —
а потом как залепит пощёчину,
так что с черёмух
брызжут белые искры. И водная то ли лоза,
то ли плётка витая с оттяжкой стегает коробки
присмиревших домов.
Если вправе шаман-полукровка
говорить о сокрытом — то я бы, к примеру, сказал:
духи нашего края —
кипрей, подмаренник и сныть,
и чудовищный вёх, заселивший растерзанный остов
титанической скорби.
У них
обмелевшее море в крови
стрекозиная сталь на локтях
и в глазах электрический воздух.
-4
На запястьях осины — старинных порезов следы.
На ключицах крыжовника — шарики мутной воды.
В тополиной груди вызревает зелёная молния.
На платке подорожника — жилистых ниток стежки.
Глубоко под брусничником плещется речка Туонела,
и бессмертник в неё окунает свои корешки.
У лапчатки на пальчиках — крохотные коготки,
чтобы тёмное сердце
свою родословную вспомнило.
Это детские тайны, которые не надоест,
словно бусины чёток, подсчитывать и пересчитывать.
И тем паче — в ненастье, когда задувает зюйд-вест
и кудлатые вихри несутся в дозорный разъезд
над пустынями нашими полу- и недообжитыми.
-5
Первый детский бог — поистине всемогущ:
травяной,
в башмачки люпиновые обутый.
В середину лба, как пуля, ударит хрущ —
и настолько живым становишься,
что как будто
кроме шуток умер — и по-всамделишнему воскрес.
У истока дня, на другой стороне небес, —
муравьи, хрущи и раннеиюньский ветер;
повилика тащит спутавшиеся сети,
медуница голу́бит землю и голуби́т,
из кустов коринки щёлкает пистолетик
пацанята кричат товарищу
ты убит
а убитый состроит рожу и дальше скачет, —
сознавая своё бессмертие, не иначе, —
и над ним воздухоплаватель-одуванчик
на своём монгольфьере обморочном парит.
-6
Это рядышком: возле пригородной станции,
где среди шиповника и акации
в ранних сумерках появляется чей-то дом
с палисадником, с облепиховым огоньком
за зелёной шторой,
с окнышками синичьими, —
и его резные ставенки и наличники
в глубине гуашевой полумглы,
как лодыжки яблонь, белым-белы.
Это царство праведников, не менее:
жизнь, которая не нуждается в просветлении,
но сама просвечивает всё, что есть —
и всегда-то она поблизости, но не здесь,
в двух шагах от нас, но в какой стороне — незнаемо;
за каким-то изгибом зрения, за углом,
за кормящимся мотыльками лучом фонарика,
за вагонным подребезгивающим стеклом.
-7
как он за берёзами маячит
как он стелет войлок по низинам
май с его распевкой лягушачьей
май с его пике нетопыриным
тающим в предутренней истоме
синевато-серой и отлогой
разве я люблю кого-то кроме
мира — разве мира мне не много
и журчит и шлёпает по грязи
медленная каряя водица
разве я уже родился разве
не родился
или полувздохом-полупесней
в сонную симфонию вступая:
разве это родина — и если
да то почему она такая
тянущая дымку-волокиту
с берега на торф и дерновину
у ручьёв растящая ракиту
на священных капищах рябину
робкая речушка-перепёлка
лахта уходящая под тину
от всего запомнившая только
половину.
-8
Времена густы над степями, над лесопольями:
что ни миг — история.
Предание — что ни век.
Там встречаются, ударяют друг друга копьями
славянин с татарином, с хазарином — печенег.
Иноземцы старые бьются с новыми.
Бьются ветер с ветром. Орёл с орлом.
Все уходят в пыль,
истоптанную подковами,
и братаются за её столом. —
Здесь у нас не так. Здесь синё и зелено.
Принимает странников на постой
невысокий берег. Промежду елями
ходит кто-то с дымчатой бородой, —
тянет песню хмурую, корабельную.
Корешки племён сплетаются
под водой.
-9
А может быть, я свищущий тростник,
который, словно дудочка, приник
к Копорской искалеченной губе, —
который сам себе
удилище, и флейта, и стрела,
и писчее перо,
которому что русская зола,
что шведское ядро —
безделицы, не более. Ему
дороже пограничье полуснов
и парусники-призраки в дыму
и водоросли — корни плескунов
и даже грязь когда на берега
её бросает пенящийся взмах
и день в налимьей шкуре и рога
лосиные у звёзд на головах
и просто мох и просто стрекоза
и просто свет.
Смогу ли я когда-нибудь сказать
что выполнил завет
который мне дыхание волны
моими же словами шелестит:
поймай себя и вынь из глубины,
а рыбу — отпусти.