В память


Ты божьей была тишиной
словно рисинка белой
но разбег знобяной
вращает всякое тело

взвилась ты как смерч
душа центробежная
оставляя нам здесь
горе инобережное

Я друзей вижу ночью за кронами
с глазами их затворёнными.

Piazza san Nicolò

Longtemps je me suis couché de bonne heure 
дом полный
жалюзийных створок и недоверия если присмотреться к тёмным углам
“многие годы я рано ложился спать” шепчет
“смотрел на образ Гиласа и на образ Магдалины
перед тем как сказать доброй ночи смотрел на люстру горящую белым
на поблёскивавший металл и с трудом расставался
с последними звуками дня”.
Дом если к нему присмотреться через старинные рамы
просыпается с шагами матери на ступеньках
с рукой подтыкающей одеяло или поправляющей москитную сетку
с губами которые гасят пламя свечи.

И всё это дела старины, никому уже не интересные
мы скрепили сердце и выросли.
Горная свежесть никогда не опускается ниже колокольни
а та отмеряет время говорит сама с собой и мы смотрим
как после обеда заходит во двор
тётя Дарья Димитровна урождённая Трофимович.
Горная свежесть никогда не касается ни крепкой руки святого Николы
ни аптекаря который глядит между красным
и зелёным шарами
как окаменевшее океанское судно.

Если хочется горной свежести нужно подняться
выше колокольни
выше руки святого Николы
метров на семьдесят-восемьдесят: это совсем немного.
И всё-таки там ты шепчешь как тогда когда рано ложился
и в лёгкости сна растворялась горечь прощания
немногое шепчешь два-три слова всего и этого хватит
пока воды бегут не боясь как бы им не застыть
ты шепчешь опустив голову на плечо друга
как будто ты и не вырос в безмолвном доме
среди лиц что нас тяготили и превращали в неловких гостей.
И всё-таки там, чуть выше над колокольней, меняется твоя жизнь.
Нехитрое дело подняться, но как тяжело измениться
когда дом твой в каменной церкви и твоё сердце в доме
где темнеет уже
и все двери заперты огромной рукой святого Николы.

Чудесное осеннее утро

А всё-таки мне они нравятся, эти горы в этом освещении
со шкурой морщинистой, как брюхо слона
глаза которого сузились от прожитых лет.
Всё-таки мне они нравятся, эти тополя, редкие,
поднимающие плечи в сиянии солнца.

Рослые геги, коренастые тоски
летом с серпами, зимой с топором
и всё то же самое снова и снова, всё те же движения
всё в тех же телах: однообразие оборвалось.

Что там говорит муэдзин на верхушке минарета? прислушайся!
Вот он нагнулся, чтобы обнять светловолосую куколку на балконе
Та размахивает в небе розовыми ручонками:
не хочет, чтобы её взяли силой.

А минарет и балкон всё клонятся вбок, как Пизанская башня
слышно только шёпоты — не листвы, не воды —
“Аллах! Аллах!” — даже не ветра, странная молитва.
Прокричал петух, наверняка у него светлые перья
о, душа влюблённая, ввысь вознёсшаяся!

Всё-таки мне они начали нравиться, эти горы, свернувшиеся калачиком
это дряхлое стадо вокруг меня с этими своими морщинами
приходило кому-нибудь в голову предсказать судьбу горы,
как предсказывают судьбу по ладони?
приходило кому-нибудь в голову?… О настырная мысль,
запертая в пустой коробке, упорная,
непрестанно бьющаяся в картон, ночь напролёт,
как мышь, грызущая половицу.

Однообразие оборвалось; о ты, вознёсшаяся ввысь — да, мне нравится
и этот буйвол македонской равнины, такой терпеливый,такой неспешный, словно знает, что никто ничего не достигнет
напоминающий гордую голову воинственного Верцингеторикса
Tel qu’ en lui-même enfin l’éternité le change.

Последний день


День был пасмурным. Никто ничего не решал
дул ветер, лёгкий: “Это не грегаль и не сирокко”,
сказал кто-то.
Немного худеньких кипарисов, воткнутых в склон, и море
серое со светлыми озёрами — чуть дальше.
Военные взяли на караул, когда начал накрапывать дождь.
“Это не грегаль и не сирокко” — единственное прозвучавшее решение.
Но всё же мы знали, что к рассвету у нас ничего
не останется: ни женщины, пьющей у нас под боком свой сон,
ни воспоминаний о том, что когда-то мы были мужчинами,
ничего не будет к рассвету.

“Этот ветер похож на весну,” говорила моя подруга,
шедшая рядом со мной и глядевшая вдаль, “на весну,
которая внезапно грянула посреди зимы, у моря, окружённого сушей.
Так неожиданно. Прошло столько лет. Как мы умрём?”

Траурный марш витал вокруг в моросящем дожде.
Как умирает мужчина? Странно, что об этом никто не задумался. А кто задумался — те были как воспоминание из старинных хроник
эпохи крестовых походов или даже морской — Саламинской — битвы.
Но всё-таки смерть — вещь, которая происходит; как умирает мужчина?
И всё-таки каждый должен выиграть смерть, свою личную смерть, никому
другому не принадлежащую
и эта игра называется жизнь.
Свет становился всё глуше над пасмурным днём; никто ничего
не решал.
К рассвету у нас ничего не останется; всё будет сдано: даже наши
руки;
и наши жёны будут воду таскать чужеземцам, и наши дети — работать
в каменоломнях.
Моя подруга напевала, идя рядом со мной, исковерканную песню:
“Ещё весну и лето, рабами….”
Вспоминались старцы-учителя, оставившие нас сиротами.
Мимо нас, беседуя, прошла пара:
“Надоели сумерки, пойдём домой
пойдём домой, зажжём свет”.

Наше солнце


Это солнце было моим и твоим: мы его на двоих разделили
кто там корчится за золотыми шелками, кто гибнет? Какая-то женщина ударяла себя по тощей груди и кричала “Вы, трусы!
у меня отобрали детей и порвали на части, это вы их убили
вы, глазеющие со странными лицами на светляков по ночам
забывшиеся в слепой толкотне”.

Высыхала кровь на руке и листва зеленила её
Воин спал, обнимая копьё, и оно ему бок освещало
Это солнце — оно было нашим, мы не видели дальше его занавески парчовой
вскоре прибыли вестники запыхавшиеся покрытые грязью
бормоча непонятные слоги
двадцать дней и ночей в неплодущей земле по колючкам
двадцать дней и ночей осязая кровавые конские брюха
и не встать ни на миг не напиться воды дождевой.
Ты им велела сперва отдохнуть, а потом говорить; свет слепил тебя.
Они умерли, повторяя “у нас нет времени”, хватаясь рукой за лучи:
ты всегда забывала, что не отдыхает никто.
Какая-то женщина выла “Вы трусы“ как собака посреди ночи
наверное, в прошлом красавица, вроде тебя
у неё были влажные губы и жилки под кожей живые
и любовь была.
Это солнце — оно было нашим: ты его забрала целиком и не пожелала пойти
вслед за мной
тогда-то я и узнал эти вещи, скрытые за шелками и золотом:
у нас нет времени. Вестники нам не солгали.

Возвращение с чужбины

— Чего ты ищешь, друг мой давний?
проведший годы на чужбине
с собой принёс ты всё, чем грезил
вдали от края своего
под иноземным небосводом.

— Хочу найти мой сад старинный
деревья стали мне по пояс
холмы завалинок не выше
а ведь не здесь ли я ребёнком
играл в траве и надо мной
была огромна тень деревьев
и я часами запыхавшись
носиться мог по косогорам.

— Ты отдохнул бы, друг мой давний
ты скоро ко всему привыкнешь
и мы пройдём с тобою вместе
по нашим памятным тропинкам
в тени под сводами платанов
присядем дух перевести
и возвратятся постепенно
к тебе твой сад и косогоры.

— Хочу найти мой дом старинный
его высокие оконца
за тёмной завесью плюща
и эту древнюю колонну
ориентир для моряков.
Здесь как в норе; куда мне деться?
Мне кровли стали по плечо
и сколько мне хватает взгляда
повсюду люди на коленях
стоят как будто бы молясь.

— Ты что, не слышишь, друг мой давний?
ты скоро ко всему привыкнешь
твой дом стоит перед тобою
и скоро постучатся в двери
твои знакомцы и родные
тебя радушно привечая.

— Твой голос кажется далёким.
приподними лицо: иначе
мне ничего не разобрать
ты говоришь, и с каждым словом
всё уменьшаешься в размере
как будто в почве увязая.

— Но поразмысли, друг мой давний
ты скоро ко всему привыкнешь
от ностальгии ты придумал
волшебный мир не подчинённый
природным и людским законам.

— Уже ни слова не слыхать
последний друг ушёл под землю
как это странно: с каждым мигом
предметы делаются ниже
вокруг срубая всё под корень
летят с серпами колесницы.

Весна после Р. Х.


И снова в пору вешнюю
надела светлый свой наряд
и лёгкой поступью пошла
и снова в пору вешнюю

нам лето с нею вместе
улыбается.


Среди проростков молодых
грудь оголённая до жил
вдали от ночи от сухой
вдали от старцев от седых
что тихий разговор вели
как поступить им надобно
отдать ли ворогу ключи
или верёвку затянуть
или повеситься в петле
тела оставить полые
там где душа не вынесла
там где умы не сдюжили
и где колени дрогнули

Взошли проростки новые
сдались седобородые
и всё что было отдали
и внуков и праправнуков
и все раздольные поля
и все холмы зелёные
и всё именье и любовь
и кров и сердоболие
моря и реки дальние
и сгинули, как статуи:
такая наступила тишь
что меч не рассекал её
ни гром её не прошибал
ни молодёжи гиканье

пришла великая тоска
пришла нужда великая
с весною нынешней пришла
легла и расстелилася
как белый иней на заре
накрыла маковки дерев
по веткам сеть распутала
и душу нам окутала.

А та с улыбкой ласковой
надела светлый свой наряд
что расцветающий миндаль
в огне да жёлтом пламени
и лёгкой поступью пошла
распахивая ставенки
на небеса где пир идёт
без нас без неприкаянных

И увидал я грудь её
её колено стан её
и как восходит в вышину
поднявшись с места лобного
неуязвимый мученик
пречистый и нетронутый
свободный от шептания
людского неуёмного
от цирка необъятного
и от оскала чёрного
и от загривка потного
мучителя взбешённого
ударами бесплодными.

И стала озером тоска
нужда простёрлась озером
нетленным и нетронутым

Перерыв на радость

Нам было радостно в то утро
господи, как же нам было радостно
Сперва заблестели камни листва и цветы
потом солнце
огромное солнце сплошь колючки но такое высокое
Некая нимфа собирала наши заботы и вешала их на деревьях:
целый лес иудиных деревьев.
Амуры с сатирами играли и пели
и мелькали розовые руки и ноги среди чёрных лавров
тела малых детей
Всё утро нам было радостно:
бездна стала закрытым колодцем
по которому била нежная пятка юного фавна
помнишь, как он смеялся: так радостно!
А потом тучи ливень и промокшая почва
забившись в хижину ты перестала смеяться
и распахнула свои большие глаза глядя как
архангел упражняется с мечом огневым.

“Необъяснимо”, — сказала ты, — “необъяснимо
я не понимаю людей
сколько бы они ни играли с красками
все они чёрные.”

Утро


Открой глаза и разверни
чёрное полотно растяни его
открой глаза хорошенько и присмотрись
пристально пристально: ты теперь знаешь
что чёрное полотно раскрывается
не во сне не в воде
не когда смыкаются веки морщинистые
и идут на дно косые как раковины
ты знаешь теперь, что кожа чёрного барабана
затягивает целиком твои горизонты
как только ты выспавшийся открываешь глаза: просто так.
Здесь, промеж весеннего равноденствия и равноденствия осени,
проточные воды здесь сад
здесь пчёлы жужжат среди веток
и звенят в ушах у младенца
и какое тут солнце! и райские птицы
огромное солнце — даже больше, чем свет.

Солидарность


Они там и нельзя изменить нельзя измениться
два огромных глаза вдали за волнами
за стороной откуда дует ветер
следуя за крыльями птиц

они там два огромных глаза
разве кому-нибудь удалось измениться
Чего вам нужно? вести от вас доходят
изменчивые до моего корабля
ваша любовь превращается в ненависть

ваш покой оборачивается тревогой
и я не могу повернуть назад
увидеть на берегу ваши лица.

Они там два огромных глаза
и когда я двигаюсь строго по курсу
и когда на горизонте падают звёзды
они там прикованные к эфиру
как некая судьба даже более моя чем моя

Ваши слова привычные моему слуху
гудят в такелаже и исчезают
разве я ещё верю в ваше существование
роковые спутники, бесплотные тени.

Этот мир уже лишился красок
как прошлогодние на побережье водоросли
серые сухие и отданные на милость ветра.

Море бескрайнее глаза
подвижные и неподвижные словно воздух
и мои паруса — насколько их хватит — и мой бог.

Стратис Мореход среди агапантусов


Нет асфоделей, фиалок, нет гиацинтов:
как говорить с мертвецами?
Мертвецы понимают только язык цветов
потому и молчат
странствуют и молчат, терпят всё и молчат:
у пределов, где боги сна обитают,
у пределов, где боги сна обитают.
 

Если я начну петь я сорвусь на крик
а если сорвусь —
агапантусы прикажут молчать
поднимая ладошки как у лилового арабчонка
или в воздухе поступь свою гусиную.

Так сложно и тяжело: нам живых недостаточно —
во-первых, потому, что они не говорят, а ещё
потому, что я должен спросить мертвецов,
чтобы двинуться дальше.
По-другому не получается. Едва я усну,
спутники разрезают серебряную бечеву
и пустеет бурдюк ветров.
Я его наполняю, а он пустеет, наполняю, а он пустеет:
я просыпаюсь
трепыхающийся, как золотая рыбка,
в провалах меж молний,
и потоп и ветер и человеческие тела
и агапантусы — вонзённые, как стрелы судьбы,
в неутолённую землю,
сотрясаемые судорожными знамениями,
так и хочешь сказать — как будто они, сгружённые в ветхую тачку,
несутся под гору по разбитым дорогам, по старым булыжникам,
агапантусы, негритянские асфодели:
как мне выучить эту религию?

Любовь была первым, что создал бог,
потом была кровь
и жажда крови
которую распаляет, как соль,
телесное семя.
Дальний путь был первым, что создал бог:
где-то ждёт нас дом
с дымком голубым
со стареющим псом
дожидающимся хозяина, чтобы издохнуть.
Но нужно, чтобы мне мертвецы указали дорогу:
это всё агапантусы, из-за них они стали безмолвными,
как морская пучина или вода в стакане.
И спутники остаются в палатах Цирцеи —
драгоценный мой Эльпенор! Дуралей, бедный мой Эльпенор!
Или ты их не видишь?
— “На помощь!” —
на псарийских возгориях чёрных.


Постскриптум


Но глаза у них белые, без ресниц,
и руки тонкие, как камыши.
Отче, только не с этими. Я же слышал
детские голоса на заре,
по зелёным склонам катящиеся,
весёлые, словно пчёлы и словно
бабочки; разноцветные.
Отче, только не с этими: их голоса
даже толком не вырываются изо рта.
Они сидят там внутри, прилипшие к жёлтым зубам.

Твоё есть море и ветер
со звездой, висящей на небеси.
Отче, они не ведают, что мы — то
чем мы можем быть
мы врачуем раны травой,
которую рвём на зелёных склонах,
не на дальних, на здешних склонах, рядом с собой;
они не ведают, что мы дышим так, как мы можем:
с маленькой мольбой по утрам
находящей свой берег в плавании
по провалам памяти —

Отче, только не с этими.
Да свершится иначе воля твоя.

Фигура судьбы


Фигура судьбы над новорождённым ребёнком,
круги созвездий и ветер и тёмная ночь февраля,
старухи со снадобьями поднимающиеся по скрипучим ступенькам
и голые плети лозы иссохшие во дворе.

Над люлькой ребёнка фигура судьбы в чёрной шали
улыбка неизъяснимая и прикрытые веки и грудь белая как молоко
и дверь открывается и капитан просолённый волнами
бросает на чёрный сундук свою мокрую шапку.

Эти лица и эти события сопровождали тебя
и когда ты разматывал на берегу нить для сети
и даже когда ты идущий в бакштаг смотрел в яму зыбей:
в любых морях, на вершинах любых
они оставались с тобой, и была трудная жизнь, и радость была.

А дальше я не могу разобрать
за что тебя оковали цепями, за что проткнули штыком,
за что тебя ночью в лесу разлучили с женой
а та не моргая смотрела и не могла говорить
почему у тебя отобрали свет море и хлеб
Как мы с тобой оказались, мой спутник, в темнице у страха?

Это не было ни твоей судьбой, ни моей судьбой предначертано,
мы не брали такого товара и не продавали;
кто он, дающий приказы и убивающий за нашими спинами?
Лучше не спрашивай; три рыжих коня на току
топчут кости людей, их глаза закрыты повязками,
лучше не спрашивай; подожди: эта кровь, эта кровь
вздыбится когда-нибудь поутру, точно конный святой Георгий,
чтобы копьём пригвоздить змия к земле.

В предместьях Кирении

(набросок к “идиллии”)

But I’m dying and done for
What on earth was all the fun for?
For God’s sake keep that sunlight out of sight.

JOHN BETJEMAN

Homer’s world, not ours.

W. H. AUDEN


— Я заказала ей букет прекрасных роз.
— Вам виски? Джина?
— У них серебряная свадьба. Годовщина…
— Смотрите только, чтобы пёс
своими лапами вам платье не испортил;
с ним не играют, вот ко всем и пристаёт…
— Пожалуй, джина. В графстве Кент она живёт.
Я помню их венчание… Шёл дождь; на улице, напротив,
играл оркестр: наверно, Армия Спасения.
— Май, дни всеобщей стачки, воскресенье…
— Мы и газет-то не читали.
— Та вершина —
взгляните — вечером черна и так пустынна.
Святой Илларион. Меня он в лунном свете восхищает.
— И пишет, будто призрак там с лампадкою блуждает.
— Где, на святом Илларионе?
— Да нет же: в её доме, в графстве Кент.
— Здесь призраки уместнее. Момент…
Мне трудно объяснить — но, попадая в эту местность,
воспоминания твердеют, словно тесто,
подсушенное солнцем…
— Тесто для чего?
Я тоже мучаюсь мигренями.
— Того
поэта — или кто он — имя вам известно?
Он чувство называл либидо-палимпсестом.
Довольно странный тип; мы так понять и не сумели,
что он имел в виду. И циник, и филэллин.
— Высокомерный сноб.
— Забавен был порой. Сейчас он на курорте.
— В Италии?
— Ну да, в каком-то спа.
Мол, на потенцию влияет благотворно.
Его к Горацию направила я. В Риме…
— Бесстыжий. Как вы позволяете ему?
— И вправду: как?
Быть может, потому,
что в нашем возрасте становятся терпимей.
Быть может, хочется забыться от погони.
И этот остров — как метеорит потусторонний…
— Вы захандрили, Маргарита. Здесь прелестно:
здесь море, солнце, нескончаемое лето…
— Как бы не так! Всё это место —
сплошной вопрос. Вы замечали зеркала,
где наши лица вдруг мертвеют? Солнце-вора,
что на заре нас грабит? Я бы предпочла без разговора
тепло без солнца. Если б только море я нашла,
которое не обнажает нас: сирень
безмолвную. Не эти хамские допросы каждый день.
Я рада бы почуять, как туман
ласкает кротко снов моих шпалеру…
А этот мир принадлежит Гомеру,
не нам.
Вот лучшие слова про эту область.
Рекс, тихо!
— Нет, благодарю, не беспокойтесь;
дорогу я найду. Я в лавку заглянуть ещё должна:
садовник, Панаис, просил купить сукна.
Сорок локтей! Невероятно!
Столько ему нужно на портки…
От ваших слов мне вспомнился тот день,
— суббота, — Билл, и лодка у реки,
у Темзы… С его платка я не сводила глаз.
Пока он грёб, свистел “Сыграй на укулеле”.
Что с ним сейчас?..
— Он был убит на Крите.
— Такой красивый… Что ж. Во вторник приходите.
Я буду ждать. Как волны Темзы колыхались…
— Ужасно жаль, что вы на ужин не остались.

Hampstead


Как птица с крылом перебитым
которая многие годы скиталась по ветру
как птица которая вынести больше не может
бури и смерча
падает вечер.
На травах зелёных
плясали весь день три тысячи ангелов,
нагие, как сталь,
вечер падает бледный:
три тысячи ангелов
крылья сложили и стали
бездомной
собакой
с её неприкаянным
лаем
которая то ли хозяина ищет
то ли судного дня
а может быть, мосолыгу.
Я же ищу теперь лишь немного покоя
мне хватило бы хижины на берегу
на холме ли
мне хватило бы перед окошком
как море простёртой
простыни обмакнутой в синьку
мне хватило бы даже фальшивой гвоздики
в цветочном горшке
красной бумажки на шпильке
которую ветер
которую ветер трепал бы себе без усилий
сколько захочет.
И падал бы вечер
стада бы перекликались, спускаясь
к загону,
как очень простые и очень счастливые мысли
и я падал бы в сон
потому что вокруг не нашлось бы
ни лампы
чтобы я мог почитать
ни даже свечки.

Ивановские костры


Наша судьба, свинцовый отливок, измениться не может
ничего из неё не получится.
Под звёздами в воду пролился свинец: и пускай
костры разгораются.
Если в полночь ты встанешь перед зеркалом голая, то увидишь
человека, идущего в зеркальной глуби
в глубине твоей судьбы человека, управляющего твоим телом,
в глубине одиночества и немоты человека
который сам — одиночество и немота
и пускай
костры разгораются

Теперь, когда кончился день и новый не наступил
теперь, когда время оборвалось
того человека, который отныне и прежде начала стал управлять твоим телом —
тебе нужно его разыскать
тебе нужно хотя бы его попросить, чтобы кто-то другой
разыскал его, когда ты умрёшь.
Это дети разжигают костры и кричат перед пламенем
в жаркой ночи (разве был хоть один
пожар, разожжённый не детской рукой, Герострат?) —
и бросают пригоршни соли в костры, чтобы стреляло. Как странно на нас
начинают смотреть дома, плавильни людские, когда их ласкает нечаянный отблеск.

Но ты, познавшая милость камней на утёсе, истерзанном морем,
вечером, когда опускался покой,
ты услышала издалека человеческий голос одиночества и немоты
в твоём теле
Ивановской ночью,
когда все костры догорели,
и под звёздами всмотрелась в их пепел.

В стиле Й. С.


Куда бы я ни поехал, Эллада ранит меня.
На Пелионе между каштанов рубаха Кентавра
скользила в листве пытаясь обвить моё тело
когда я поднимался по склону и море бежало за мной
поднималось следом за мной как ртутный столбик термометра
пока мы не встретились с горной водой.
На Санторине я трогал тонущие острова
слушал дудочку певшую среди пемзовых глыб
и мне пригвоздила руку к фальшборту стрела
прилетевшая вдруг
из далёких краёв какой-то утраченной юности.

В Микенах я ворочал огромные камни и клады Атридов.
Я переспал с ними в отеле “У Елены Прекрасной, жены Менелая”:
они исчезли только к утру, когда закричала Кассандра
с петухом в один голос, привязанным к её чёрному горлу.

На Спеце на Поросе на Миконосе
изводили меня голоса баркарол.
Чего им нужно, всем этим людям, решившим,
что они находятся в Афинах или в Пирее?
Один приплыл с Саламина и спрашивает другого:
“Ты не с Омонии часом?”
“Нет, я с площади Конституции”, — отвечает тот — и доволен.
“Я тут встретил Янниса, он меня угостил пломбиром.”
Тем временем Эллада плывёт
ничего мы не знаем. мы не знаем что у нас больше нет корабля
мы не знаем как горько в порту, когда все корабли отплывают:
мы смеёмся над теми, кто чувствует горечь.
Что за странный народ: он считает, что находится в Аттике, а сам нигде не находится;
покупает свадебное драже
ищет средства от облысения фотографируется.
человек, которого я видел сегодня сидящим на фоне задника с цветами и птичками,
разрешил старику-фотографу рукой разгладить морщины
оставленные на его лице
всеми пернатыми тварями неба.
Эллада тем временем всё плывёт и плывёт
и ежели “видим мы, как трупами расцвело море Эгеево”,
это те, кто решил вплавь догнать великий корабль
те, кому надоело ждать кораблей, отчалить не могущих:
“Эльзу”, “Самофракию”, “Амбракийский Залив”.
Гудят корабли в Пирее,
гудят, всё гудят, ни один якорный ворот не шелохнётся
ни одна мокрая цепь не блеснула в последних лучах
капитан стоит, окаменевший, в своём белоснежном и золотом.
Куда бы я ни поехал, Эллада терзает меня:
горные занавесы архипелаги голый гранит…
Отплывший корабль называется ТРЕВОГА 937.

Еврипид, афинянин


Свою старость он встретил между троянским пожаром
и сицилийскими каменоломнями.
Он любил песчаные гроты и живопись моря.
В человеческих венах
он увидел сети богов, которыми нас ловят, как дичь;
он пытался порвать их.
Нравом он был тяжёл; друзей у него было мало.
Час настал, и его разодрали собаки.

Categories: Uncategorized