К старой иве, на которую я любил взбираться в детстве, — ствол её изогнут, как драконья шея, и покрыт такой же драконьей тёплой чешуёй, — местные алкоголики приколотили гвоздями-сотками некое подобие стола. Я голыми руками демонтировал это сооружение, — пальцы до крови ободрал, — и бросил его в кострище, черневшее неподалёку. Лица ушлых мужиков вполне отчётливо нарисовались в моём сознании — пропитые, но хитроглазые, — и растворились. Я плюнул им вслед — попал на кромку насквозь прогоревшего одноразового мангала, набитого мусором, — и пошёл дальше вдоль берега, к гранитной статуе обнажённой женщины, которую здесь установили ещё в середине восьмидесятых. Фигура эта грубовата, но сама грубость её человечна и гармонична; можно даже сказать, что в ней есть нечто палеолитическое. Она сидит в траве, на низеньком бетонном постаменте, — богиня, говорящая с человеком почти на равных, — и не то загорает под ватным нежарким солнышком, не то совершает омовение в осеннем дожде.

Кто-то пририсовал богине уродливые соски — две кляксы синей краской из баллончика, и оттереть их было практически невозможно. “Надо будет вернуться с растворителем”, — решил я (понимая, впрочем, что могу и забыть).

Мимо прошла парочка, одарив меня выразительным взглядом, — и я осознал, что со стороны выгляжу как истинный наркоман, но почему-то меня это не смутило.

Я думал о воде: о железистой полюстровской воде, прозрачной крови невского правобережья. Когда-то я пил её каждый день. Пришло нечистое время, и источник зарыли, отлучая горожан — и меня — от причастия. Я думал о том, как прозрачная кровь продолжает течь под напластованиями грунтов, как проникает исподволь в корни трав, как микрочастицы растворённых в ней минералов впитываются в бетон — в невысокий трон богини, — и думал о том, что однажды она всё-таки хлынет свободным потоком, а пока что может литься иносказательно, — через меня, например, если я этого достоин. В тишине было слышно, как одно деревце — почти сбросившее листву перед зимой, так что на его ветвях оставалось лишь немного тоненьких золотинок, звенящих, как монисто, — напевает полудевичьим, полуотроческим голоском такую песню:

Как тропинки заовражатся,
заболотятся-захлюпают,
как сырой туман разляжется
за бетонными за избами,
по окру- да по округе, по окраине,
как разляжется-расстелется,
ой да дождиком расплещется,
да расплещется-разбрызжется
по асфальту да по глинушке —

из подъезда выйдет бабушка —
ой да выйдет бабушка на улочку —
да пойдёт за хлебом бабушка
всё по лужам, по колдобинам,
да по яминам-ухабинам.
Да не сыщет хлеба бабушка
ни вчерашнего, ни свежего,
ни ржаного, ни ячменного,
ой да ни чёрствого, ни прелого,
ни краюшечки поглоданной.

Как сырой туман разляжется,
да разольётся-разбелеется,
из подъезда выйдет молодец,
выйдет молодец не к девице,
не к молодке — сизой утице,
да не к бабе — пёстрой курочке.
Выйдет молодец к рябинушке,
выйдет к рече- выйдет к реченьке,
камышастенькой, мутнёхонькой,
да на скользкие на камушки.

Сымет лапти — скажет присказку,
шапку сымет — скажет заговор,
сымет ферязь — скажет песенку,
ой да скажет песню незнакомую.
Кто споёт — да кто споёт её
без запинки да без шуточек,
серым волком обращается,
рябым гусем обращается,
ой да рыбёшкой-белорыбицей.

Ой да поскачет волк болотами,
да помчится гусь под облако,
поплывёт рыбёшка к морюшку,
да прямо к Финскому, к Варяжскому,
да испросит у хозяюшек
три лепёшки золотистыя:
перва с ягодой смородиной,
а втора с брусникой-ягодой,
ой да а третья с можжевельником.

Никого-то наша грязюшка,
ой да чухонская земелюшка
не любила, не лелеяла,
не тетешкала, не холила
так, как энтого-то молодца,
как мальчишечку-то бледного,
нелюдимого, сурьёзного.
На груди его баюкала,
приговаривала ласково
без улыбки, без слезиночки:

“Научу тебя, детинушку,
песням странным да незнаемым,
не старинным, не новёхоньким,
ой да не царским, не купеческим,
не солдатским, не извозчицким:
песням морюшка угрюмого,
ой да Финского-Варяжского,
песням дождика вечернего
да ромашек-одуванчиков.

Ты поди да испроси себе
три лепёшки золотистыя
ой да у леса заповедного,
ой да у солнышка туманного,
да у морюшка угрюмого:
перву с ягодой смородиной,
а втору с брусникой-ягодой,
ой да а третью с можжевельником.
Перву дай да старой бабушке,
а втору — родному батюшке,
а третею для себя оставь.”


Categories: Uncategorized