— Что ты делал вчера?
— Я из облачных сумерек мая
перепрыгнул в июньский рассвет —
и с его травяных берегов
посмотрел сквозь зелёные стёкла,
как боги людей обнимают.
Обнимают и люди богов.
Прилепляются люди к богам,
и не так, как песчинки к ладони, —
как дожди к океанской воде,
прилепляются люди к богам.
В целлах храмов своих остаются Меркурий и Пан,
по скалистым ступенькам восходят Франциск и Антоний.
И другие за ними идут.
И не знаешь заранее, в ком
тебе явится завтра Исида:
или в смуглой девчонке в очках,
поправляющей юбку тайком,
или в женщине под руку со стариком-
инвалидом,
или вдруг в продавщице за липким фруктовым лотком.
Прикрепляются люди к местам,
к бесприютности их и уюту,
и ржавеют, как нежный металл,
и потеют, как спины коней,
и никто, и никто
их ещё не учил абсолюту,
кроме круглой земли
и печали, цветущей на ней.
— Что ты делал вчера?
— Я смотрел, как верхи тополей
подражают огню,
и в театре их синих теней
ставят пьесу о море.
Я молчал, наливая вино,
пока речь не размокла в вине,
словно хлеб, — а потом говорил,
и в неслышимом том разговоре
так сиял, так звенел,
что теперь меня видят во сне
даже стайки стрижей на полях,
даже ящерки между камней.
День был долгим,
вино — золотым;
тополя пламенели под ветром;
разбредались слова и сбивались, как овцы, в гурты;
я проснулся с больной головой, как положено смертным,
с полудетским стыдом,
без которого нет наготы.