Эта земля – мёд для всех существ, все существа – мёд для этой земли.
Брихадараньяка-упанишада
По весне открываются
ставенки между мирами,
исчезают заглушки:
и здесь, на моей стороне,
колыхнулась во сне
занавеска в рассохшейся раме,
в близоруком окне —
или в тёмном саду
померещилось белое платье —
или яблони ранней
фата.
Я весь вечер шептал:
— Как чиста ты, материя
-матерь
и невеста всеобщая.
Как ты бездонно чиста.
Как ты пахнешь росой.
Как меняешься полуслучайно.
Как, тебе повинуясь, слетаются тени к огню
в мотыльковых одёжках,
и тёплая, с привкусом чайным,
разливается ночь.
Посвяти меня в тайну свою. —
А она улыбается:
разве и сам ты — не тайна?
i
Если вправду весна
отворяет прозрачную дверь,
чтобы чёрствое сердце услышало музыку сфер,
то и здесь, например, её слышно —
в округе недальней,
на задворках бараков, у мусорных узких дорог,
где ребячьим своим ноготком
колупает росток
непропёкшийся пыльный пирог
поминально-венчальный.
Я всегда понимал, но сказать почему-то не мог:
как божественно всё,
что нормально —
этот ветер хотя бы когда он кирзовый сапог
обивает о грунт
этот воздух невзрачный хотя бы
этот заспанный день
эти вечные кочки-ухабы
их макушки вихрастые
их непокорные лбы
этот серенький свет
этот сор из небесной избы. —
И божественно всё, что нормальным не кажется:
вроде
нашей жизни юродивой,
скорби её обложной
и хандры бесконечной, сродни затяжной непогоде.
Это слипшийся хмель
и подмоченный сахар земной.
i i
Вечереет в окне.
Пахнет свежестью, хвоей, трухой,
и в саду распускается —
полупрозрачный, как дымка, —
серой мороси серый цветок,
на сирень, и нарцисс, и кувшинку,
и на бледный шиповник похожий,
но всё же другой.
Нет, не глупо уверовать в лепет воды дождевой.
Не наивно молиться звенящим о шифер подковам,
и у пращуров наших, вернувшихся вместе с листвой,
серебристого света, прощения, слова благого
попросить не смешно:
чтобы шёпот подземный не стих,
чтобы клювик небесный из влажно-древесного рая
продолжал щебетать.
Я к неброским вещам прикипаю,
к ритуалам простым
и неярким растениям: в них
за десятки веков неизбывная сласть накопилась.
Там улыбки умерших — и тёмная правда живых —
и бессмертных всемилость.
Вечереет в окне.
И по заводям сумерек дом,
как лодчонка, плывёт,
огибая тростинки-осины.
И конёк водяной с деревянным коньком-горбунком
о своём говорят.
И прекрасно, что вместо былины
стариковскую сказку бормочет родная земля.
Всех симфоний священнее кроткий напев соловьиный;
всех былин драгоценнее тихая сказка твоя.
i i i
Направляет луна к берегам просветлевшей земли
золотые свои корабли:
каравеллы и шхуны.
Мы выходим навстречу
огню, отражённому в нас,
и мерцающий ветер летит между нами вприпляс,
будто факельщик юный.
Кто за кем в этом шествии следует
— разве я знаю?
Или нимфы с тимпанами мечутся передо мной —
или дымчатый пёс, порождение зарослей мая,
нас ведёт через чащу —
а может, ручей ледяной —
или след кровяной —
или скрытная птица ночная —
или, может быть, сам я хмельную толпу возглавляю,
обгоняю себя и бегу по своим же стопам —
но сгущается зелень.
И твердь под ногами клубится,
уподобившись тучам, — а тучи, подобно дубам,
громыхают бронёй. —
И цветочные тонкие рыльца
так и тянутся к нам,
и спешат нас обнюхать,
и тычутся в наши ладони.
Мне земля говорит:
не пугайся моих благовоний.
Разыщи среди молний
мою полуявную явь,
мой цветок водяной,
вырастающий в тайном затоне.
И, великое славя,
малейшее — трижды восславь.
i v
Чтобы предки нас помнили, нужно увидеть в себе
их космический рой,
их ромашковый ворох.
Чтобы ветер нам верил, нужны распрямлённый хребет
и распахнутый ворот.
Чтобы век нам не мстил — нужно чтить его тёмную кладь,
как закон изначальный.
А возделывать землю — всего-то и значит, что дать
ей цвести беспечально.
Я всегда это знал. Потому и спешить не хотел,
и как будто бы ждал,
чтобы кровь мне сама подарила
то ли рыцарский лен, то ли скромный крестьянский надел, —
полный дымки, дождя и озёрного сладкого ила, —
где растут из травы грозовых облаков купола,
где прогнивший штакетник,
где крыш обомшелые скаты,
где сирень,
где люпины.
Где белая ночь не бела,
но сапфир, аметист и балтийский янтарь мутноватый
долго-долго мерцали и вдруг, не смешавшись, слились
в алхимической склянке,
в невидимой колбе пространства:
чтобы гуще чернела и ярче горела румянцем,
и беспримесным светом когда-нибудь сделалась жизнь.