❧
Беззащитной эпоха становится после себя.
Во вчерашних траншеях ржавеют пробитые каски,
на заброшенных торжищах ветер свистит,
а с неё, словно с фрески дряхлеющей,
если слегка поскрести,
облетает пыльца, осыпаются нежные краски,
воздух радужным делая;
небо слезится, блестит,
и невольно мерещатся девушки-золотоглазки,
невесомые феи
с ромашковых летних крестин.
Первобытной эпоха становится после себя.
Погружается в сумрак лесов,
упивается глушью.
У забытых колодцев растит
одичавшие груши,
приучается по-лягушачьи прищуривать взгляд,
зарывается в торф с головой,
чтобы было сподручнее слушать,
как подземные воды сопят.
Где недавно вином пастухи
угощали усопшие души —
там теперь только мхи,
и на мшистом лоснящемся плюше
подрастают ватаги опят.
Беспризорной эпоха становится после себя.
Xодит маленький нищий божок,
дует в дырочку сиплой свирели,
смотрит в чёрные окна цехов и складские широкие двери,
за лепёшку и плошку воды, говорит, я бы мог
вам сыграть то что матери ваши
стонали на смертной постели
то что ваши отцы умирая у края дорог
в грязь уткнувшись лицом
прошептать не успели.
А ему: уходи; мы другое услышать хотели,
пляску завтрашних дней,
скомороший весёлый гудок.
Xодит маленький нищий божок
по задворкам ночных городков,
ищет пищи кусок
и сухую лежанку под кровом, —
а ему: убирайся от нас подобру-поздорову,
наш обычай теперь не таков.
❧ ❧
Беспредельной эпоха становится после себя.
На орбиту выходит и розовым глазом мигает
с предрассветного неба, пугая похмельных селян.
Превращается в море Сапфо, эхо песни своей настигая;
на серебряно-рыжих обрывах, написанных кистью Фунгаи,
расставляет Эль Греко свои тополя.
То, что было живым, занимает места
в пантеоне,
остальное гниёт и червивеет, киснет и тонет
в грандиозной клоаке, которая тоже должна
называться священной. Смердящие груды останков
равнодушно уносит нечистая чистая Ганга
в бездну тьмы или света; смывает речная волна
экскременты и кровь. Остаются гробницы и храмы,
храмы в скалы врастают, скрепляются с гребнями гор,
и над скалами птицы сбиваются в стаи,
вертят смерчей воронки и ткут поминальный ковёр
на скрипучих станинах елового бора.
А в зазорах фундаментов, где раскрошился раствор,
мудрый полоз и хитрый геккон обустроили норы.
По расколотым плитам, не видя ни смерчей, ни нор,
ходит умник, вчера получивший учёную степень,
и жужжит, и жужжит,
как осенний назойливый слепень,
и болтает свой вздор.
❧ ❧ ❧
Безымянной эпоха становится после себя.
Отойдёт и задёрнет лицо покрывалом кисейным,
занавесится дымкой от всех,
кто чуть позже рождён, —
обрекая тебя стать при жизни безвестным вождём,
современником Ариарамна и Ларса Порсены,
персонажем, которому даже не быть
экспонатом музейным, —
только в фонде храниться
и числиться инвентарём.
Герметичной эпоха становится после себя.
Затворяется в сейфе из горечи старого ветра,
из полудней давнишних, из пятен газетных чернил,
и делиться вещами, которые ты полюбил,
невозможно почти;
их мелодии, рифмы и метры,
их припевы и строфы теперь называются “ретро”
и становятся фарсом, как будто динамик фонит,
искажая сигнал; а когда начинается лето,
только зной замечает, что ты на груди амулетом
носишь детское солнце своё,
затвердевшее, как аммонит,
и такое же пыльное. В уличных жёлтых пролётах
расцветают цветы,
необычные в этих широтах,
на трибунах орут
предводители пришлых племён;
на щербатый поребрик поставив пивную бутылку,
вавилонский прораб наблюдает с угрюмой ухмылкой,
как пустынная буря сжирает его Вавилон.
Сумасшедшей эпоха становится. С буквы заглавной
пишет “там” и “тогда”. Чередует проклятья с мольбой.
По ночам над шоссе еле слышно бормочет прибой,
льётся запах пронзительный —
йодистый, лунный и травный;
наглотавшись его,
в первый раз начинаешь как равный
говорить с предыдущими:
бывшими перед тобой.