Середина июля: аттический месяц Гекатомбейон.
Трава бушует у входа в подъезд ещё пуще, чем в прошлом году. Вырывается жухлыми протуберанцами из-под плиток просевшего тротуара. Первое, что я вижу, когда выхожу из дома, — триумф сорной травы.
И эта трава, говорю себе в тысячу первый раз, бушевала всегда и везде, сколько человечество себя помнит (и больше), но только в наше время обрела статус священного символа: чем сиротливее, чем подзаборнее, тем священней. На обложках музыкальных альбомов, в текстах песен, на татуировках, всюду она. — И из того, что я пишу, ещё ни одна вещь без неё не обходилась. Так же стихийно и самовластно появились, наверное, пустынные скалы у византийских иконописцев: рыжие, растрескавшиеся, уступчатые. Потом их совершенно разучились рисовать.
Итак, стихийный Zeitgeist: полынные метёлки, пробившиеся из трещин. Отчасти упование на очистительный хаос, отчасти ностальгия, отчасти — и это важнее всего — откровение. Никаких откровений, не приводящих к обсессии, не бывает. Я могу ненавидеть себя за повторяющиеся образы, кочующие из текста в текст, но не могу их изменить или отменить: они сильнее, и иногда кажется, что это их воля быть названными, а не моя воля их называть.
Перейти раскалённую улицу на красный свет и двинуться, под кленовым навесом, в глубину тенистой перспективы; стволы деревьев шелушатся, отчешуиваются, как змеиная кожа, и листья похожи на лапы молодых драконов. Потом обрывается зелень, и начинается бетонно-силикатное громадьё.
Вчера там прошла, направляясь к остановке автобуса, старая женщина, — явно сумасшедшая, но ясноглазая, в длинной вязаной кофте, из-под которой виднелся подол ночной рубашки (белой в расплывчатый голубой цветок, до сухоньких смуглых коленок), с седыми волосами, остриженными именно так, чтобы получилась древнеегипетская фигурка, и чтобы вместо асфальта под её ногами шелестели розовые пески,
— долго брела Исида в горе по всей земле, сон позабыв, покуда не обрела пропажу.
На площади перед церковью гоняют на самокатах дети. Полосатый кот прячется от солнца под столиком кафе «Восточное» (если кто-то проходит мимо с собакой на поводке, кот выскакивает из убежища и даже не шипит, а сипло воет). На одной из клумб, прямо посреди цветов, выросли помидоры и уже плодоносят мелкими плодами. Здесь всегда парадиз: но игрушечный, как бы для гномов.
Мне бывает тяжело вставать по утрам, а к вечеру накатывает бессмысленная тревога.
Странные знамения, — или воспоминания, — сполохами проносятся в воздухе или зависают между домов.
Изодранные об абразивные поверхности сущего, костяшки моих пальцев покрыты какими-то засохшими корками, — впрочем, невидимыми, — и беззаботность давно со мной попрощалась.
Дальше следует что-то вроде молитвы, но вслух лучше так:
— Двойной фреддо-эспрессо без сахара.
Квадратный километр пространства: то, что я обхожу, когда иду за кофе и табаком — перед тем как сесть работать. По врождённой привычке, которая, видимо, никогда уже не изменится, мой взгляд обносит прозрачной оградой, как теменос храма, каждый освоенный участок мира, и там, внутри, говорит с пенатами и гениями места.
С грязно-бежевыми, как бы из старушечьих кружев сделанными, соцветиями, клубятся над самой землёй густые древесные тучи и кажутся отчего-то похожими на детство (где клубились черёмухи и сирень). Некоторые касаются окон (мне бы хотелось, чтобы моего окна касалась листва): за одним из них непременно должна быть такая жизнь, какая может только смутно всплывать в воображении, наподобие кадров из старого фильма. Там часов десять утра, первый день бесконечных каникул, подросток долго жмурится и моргает, потом открывает глаза, сбрасывает простыню, потягивается — так, что даже воздух в его комнате свежеет и расправляется; можно разглядеть пылинки на книжной полке, пахнет лимонами, ни о чём нельзя сказать «было»: всё — предвосхищение, всё — пролог.
(Может быть, и всё, что происходит со мной по эту сторону несуществующего окна, — предвосхищение. Иногда я почти начинаю так думать, — но чем больше себя рассматриваю, тем крепче въедается в мысли другое существительное: исполнение. И, как его ни выворачивай, как ни ухищряйся, выходит, что права на прологи я уже не имею. А что исполнить, или чего исполниться, — другой разговор.)
Зонтики сныти тоже выглядят как старушечьи кружевные салфетки (обещание, данное себе с неделю назад: записать где-нибудь это не блещущее изяществом сравнение. Исполняю и его.) Кроме того, сныть, — пожалуй, все зонтичные растения, — призывает грозу: долго и тягостно нарастающую, приходящую с хлыстиками песчаных вихрей и фиолетовыми сигнальными вспышками.
После сетчатого забора, сквозь ячейки которого топорщится сныть, будет длинный переулок, спускающийся к берегу: мимо ещё одной церкви, обсаженной соснами, и палисадников с геранями, с накрытыми клеёнкой столами — для кофе и для пасьянса. Над входной дверью одного из домов, на окне лестничной клетки, кто-то нарисовал рыбок и медуз: по зеленоватому стеклу, действительно напоминающему о чуть просвеченной солнцем морской воде. Маленькие, не больше перепелиного яйца размером, дикие груши засыпали асфальт и подгнивают, образуя липкие кляксы. К ним слетаются осы.
Это летняя жизнь, перенесённая в нашу реальность из города, которого нет (точнее, есть — но в недосягаемом измерении). Там всё такое же, с зеленоватым стеклом, палисадниками, мозаичными фонтанами, с антрацитовыми камешками в цементе поребриков, с набережными, похожими на взлётные полосы, — всё такое же, только ещё более душераздирающе-настоящее: в миллионы раз. Так обжигающее тайной своего бытия, что здешнее зрение вынести этого не смогло бы. — Но, кажется, здешнее зрение всё бы отдало, чтобы один раз туда заглянуть: в царство обликов, которые мыслят боги.
Там, где трава бушует у входа в подъезд, мне отчего-то вспоминается слово «эвдемония», — безотносительно Аристотеля, безотносительно философии вообще. Строго этимологически.