Не язык это вовсе, но тёмный родник,
огоньками облепленный папоротник,
или блёклый сорняк у замасленных шпал,
исчезающий, призрачный праматерьял,
источающий привкус древесной гнильцы,
сладкий запах рябины и падалицы,
устилающий почву, мерёжкой седой
волочащийся по-над водой;
не раздельная речь, а навязчивый гуд
ледниковых грунтов — и придуман ли труд
тяжелей, чем из собственной влажной персти
то ли гимны плести,
то ли дымно цвести,
понемногу плывя к облакам вековым
серым шёпотом тысячелистниковым,
незаметно расти из руин своих, из
опустевших бараков и рухнувших изб,
ощущая сквозь сон, как звенит высота
и крепчает подспудная истина — та,
что хватает и мечет тебя к бытию
грозовой фиолетовой ископытью,
очистительной бурей с бурьяном во рту
и расхристанной пляской берёз на ветру,
одержимого миром, до первооснов
сотрясённого ужасом слов, —
но опять потаённо, в безлюдье, в глуши,
чтобы не было слышно чужим,
как звучит первобытное чрево вещей,
неумолчно себя изрекающее
то громами, то тихим лесным говорком:
между роком и обмороком.