I
Жёлто-серый ветер и душных черёмух груды
затмевали зримое там вдалеке, откуда
я себя начинаю помнить.
По ветру вброд
шли ряды домов, плечистых и неиссчётных,
и жужжала сталь пилонов высоковольтных,
напряжённых так, как будто великий гнёт
или страшный гнев копился на оборотной
стороне пространства.
Время ползло вперёд,
промывало в грунте илистые протоки,
копошилось в дырах рушащейся эпохи,
рассыхающейся, облепленной мошкарой,
зарастающей подорожником, девясилом, —
а вокруг меня неведомое сквозило,
безымянное, но отчётливое порой:
то, что пахло кровью, пачкало руки мокрой
торфянистой почвой, или же красной охрой
выводило контуры в темноте:
то зверей, то птиц, то странных глазастых масок,
и моя душа была прикреплённой сразу
к двум начальным точкам, видящимся везде:
этой нынешней, осязаемой в полной мере,
и ещё другой, где пляшет огонь в пещере,
освещая свод, и вечный палеолит
продолжает длиться, —
где расщепился камень
и явился в жизнь, подобный и равный мне,
человек, ещё не вылепленный богами
из прибрежных глин, но высеченный в кремне.
Отчего они друг с другом не совместимы,
здешний облик мой и прежний, неисследимый,
первородческий в оперении громовом, —
стало ясно уже потом.
— Но был ясен первый
мой разлом,
по жилам, костям и нервам
протянувшийся до рождения,
расколов
всю судьбу мою на две половины,
с мощью
непостижной: близкой по силе той, что
раздвигает плиты материков.
I.1
Дальше — хуже.
Разлом ветвился,
обездвиживал и слепил.
Тот неведомый, тот, который
мог быть мной, подымался в горы,
откочёвывал по степи,
и растрачивался помалу,
оставляя на плоских скалах
и на пойменных берегах
головешки, угли и щепки,
запах терпкий
и костный прах.
Прикасаясь к нему, эпохи
отковыривали по крохе,
отдирали по лоскуту;
он менял племена и лики
и катился, разноязыкий,
в безъязыкую пустоту;
на каких-то распутьях стылых,
на пожарищах и в могилах
забывал себя —
так что здесь
мне достался один обмылок
от него, да и тот не весь.
Позже, в молодости зелёной,
полыхнув из проёма дня,
распылённый, испепелённый,
он впервые позвал меня —
тот, кто знал поимённо камни,
в ком смешались с потоком вод
никель, марганец, медь и магний
от глубинных земных пород,
зной соловый с припёком бурым
от засушливых гиблых лет,
и от Сириуса с Арктуром
красноватый сверхдальний свет.
Он мелькает в случайных лицах,
он в виске у меня жужжит,
и асфальт подо мной двоится,
и бетон подо мной дрожит,
и влажнеют мои ресницы,
и клубятся передо мной
золотые его частицы,
как пыльца по весне клубится
над качающейся листвой.
II
Он зовёт меня, и последнее, что осталось —
уповать на малость,
ворочать, за комом ком,
маслянистый лёсс на пустошах и в оврагах,
и в чужих гробах, в расколотых саркофагах
находить себя — но снова не целиком,
а куски, ошмётки, — так, что в глазах мутится:
перстенёк на пальце, бусину у ключицы,
колесо от повозки глиняной,
амулет
из свинцовой плашки или из когтя зверя,
оборвавшийся, провалившийся в межреберье,
или шлем промятый,
или заросший след
перелома старого. —
Как меня звали прежде,
по каким хребтам, низинам и побережьям
пролегал мой путь, пока не привёл сюда,
что мне пела мать, наклонившись над люлькой детской,
и в какой пыли, египетской или хеттской,
погребли меня, —
похоже, что никогда
я не вспомню ясно.
Истина ускользает,
уползает в недра сквозь муравьиный ход,
и каков обман, когда за завесой дымной
голосок звенит заливистый и призывный, —
мол, чуть-чуть ещё — и навстречу тебе сверкнёт
нагота твоя.
Тем временем здесь, на внешней
половине жизни, пахнет травой созревшей,
и земля цветёт — родная земля цветёт,
не желая ждать, пока я преодолею
страшный вывих свой —
— и как бы бежать за нею,
для неё и к ней, по клеверу и шалфею,
не стыдясь себя,
не чувствуя неполнот.
II.1
Тот, который был мной —
до разлома, до века бесплодного,
до меня, до всего —
он совсем не похож на людей,
он — почти что животное
и почти божество,
он, взбегавший на кручи по скальным уступчатым лестницам,
в тёмных ливнях купавшийся,
спавший на мху голубом, —
быстроногий и лёгкий, с дрожащими рожками месяца
надо лбом,
и с февральским ручьём
на щеке,
если плакал о ком-нибудь.
Он — подросток-олень, выплывающий из полноводного
молодого потока,
и камень прибрежный, и гром,
и полёт стрекозиный,
и скользкая рыбина зимняя
подо льдом,
и прыжок серебристого соболя;
он — не тот, вдохновенный, кто в белой рубахе стоит
на акрополе,
и не тот, неизвестный,
кто первым воздвиг мегалит
на сухом плоскогорье,
и даже не этот, закопанный
под курганом в степи, —
он — другой, незапамятный: тот, кто в ракушку трубил,
на дельфине верхом,
кто промакивал губы передником
материнской земли
и смеялся в чащобах весной,
кто настолько разумен,
что даже лишайник лесной
принимал в собеседники, —
и, скорее всего, мы не свидимся больше,
не встретимся
в толкотне временной,
не узнаем друг друга и плотью не станем одной,
возвращая себе
всё, что некогда было потеряно.
Но спасибо ему, что по-прежнему машет рукой
с невозможного берега.
Что по-прежнему машет рукой.
III
Он остался там — в прапамяти, на изнанке,
за подкладкой света, пахнущей чабрецом
и приморским йодом.
Здесь, на моей стоянке,
новостройки оцепили полукольцом
лоскуток земли, и зонтики серой сныти
у бетонных плит с мальчишескими граффити
наливаются, словно ядом или свинцом,
духотой времён. — И не то чтобы тьма, но словно
грозовая хмарь сгущается неуклонно,
обретает плотность, сущностность и объём,
вызревает сонно — и неостановимо.
Здесь пылит закат, пропитанный парафином,
здесь мазут и грязь обляпали брусья шпал,
здесь провально всё — и, вглядываясь в провал,
здесь-то жизнь моя и учится, как впервые,
извлекать из мира скудный материал
для истории,
для тревоги,
для ностальгии, —
для грядущих дней, — и кажется, будто я
не слова пишу, в отчаянной рукопашной
с невместимой мыслью, мучающей меня, —
но вытёсываю орудия из кремня,
как тогда и раньше.
Дальше же — не прочесть.
Может выйти так, что, двигаясь вдоль разлома,
я приду ещё куда-нибудь, — к незнакомым
городам, векам, империям ли, бог весть, —
чтобы вспомнить там
человека, который здесь
вспоминал себя.
А может быть, по-другому.
Это странный путь,
кругами ведущий к дому,
самому себе бегущий наперерез.