i
Всё ничейное,
всё невнятное,
всё нигдешнее,
присмиревшее, не просящее ни о чём:
мир обманчивый,
полусумраком занавешенный,
гамаками ветвей черешневых
и плющом.
Что измена здесь? Что надежда здесь?
Что предательство?
То, что ёжится
под покровами, между слов.
Всё здесь плещется,
всё колеблется и сдвигается.
Что здесь правда? Что обещание?
Что любовь?
Что-то зыбкое, ускользающее и белое,
что-то сладкое, оставляющее без сил,
невозможное.
Был июнь, когда…
Или не было.
Где-то вспыхнул свет, и жизнь мою опалил.
ii
Чуть решишься туда вернуться,
едва отважишься
обернуться туда —
и жмуришься: щиплет дым,
или солнце слепит глаза — до того, что кажешься
сам себе смешным.
Впереди, вдали,
вырастают и тают летние,
пыльно-светлые, загорелые города,
с глянцевитой душистой зеленью
над проспектами,
на которых не прекращается никогда
первый день любви,
но с зарёй наступает заново,
и всегда в цвету — жасминовом и каштановом —
просыпаются палисадники поутру,
а под вечер звёзды зреют у подоконника,
и гуляет внизу по площади фисгармоника,
и видны огни, мерцающие в порту.
iii
Бродит ветер ночью, рыщет среди прорех,
шелестит рваниной, кажет язык раздвоенный
и свистит себе, что материя — свальный грех
сиротливых тел,
а спроси, отчего — сквозь смех
отвечает: мол, так устроено.
Под какой-то Троей драться мне довелось,
и глубинный свет мой, видящий всё насквозь,
был там Гектором,
был там Нестором, был там Фалпием,
и потом уже, в последние дни войны,
был несчастным этим, сброшенным со стены,
самым маленьким.
А теперь мне дальше, вытерев кровь и грязь,
как Энею, плыть, — под ветхим обвисшим парусом, —
и прибой шумит, что материя — вечный лязг
беспощадных битв,
а спроси, отчего — сердясь,
сплюнет пеной: мол, так приказано.
iv
Всё, что есть моего,
человеческий мир отрицал, —
даже тихих богов,
созерцающих землю в печали, —
а они мне в ответ
корабельный короткий сигнал
подавали.
Отлежавшая щёку, плывёт молодая луна
над холмом кипарисовым. Тут же алмазный Юпитер
в диадеме своей. Если истина нам и дана —
то не где-то вдали, не за гранями зримых событий,
а под боком. Она
подбегает из тьмы и садится в ногах, как собака,
так, что можно трепать её жёсткую рыжую шерсть
и дыхание слушать. Условностей наших и знаков
ей не надобно вовсе.
Одно только «вот ты и здесь»
остаётся шепнуть,
да то и не губами, а лаской
потеплевшей руки.
Человеческой лжи вопреки.
v
То, что стало моим и не сможет достаться другим:
двух зрачков твоих тёмных, подёрнутых дымом цветным,
мир подводный —
с морскими ежами его,
с гиппокампами,
и с травой студенистой,
и рыбьими рёбрами впалыми,
и другим ещё чем-то, неведомым, но
золотым.
Ради этого взгляд мой — когда-то считавшийся опытным
и бесстрашным ныряльщиком, — смело бросался в волну
и остался в пучине — куда ни улыбки, ни шёпота
не доносится больше. Там только мурены снуют
и баркасы разбитые щерятся чёрными днищами
над песком синеватым.
Теперь я на что ни взгляну —
замираю на миг
и стою,
как ребёнок похищенный.
vi
Иногда на рассвете мерещилось, будто гуртом
все явления мира пришли, и заполнили дом,
от великих до малых.
То журчал ручеёк,
то мне сыпались на одеяло
диких трав семена,
то листва щекотала висок,
то волна набегала,
зелёная, через порог,
то вползали вьюнки и щербатые красные скалы
обступали кровать.
Даже старые вязы, и те приходили сказать
позабытое, звучное, — мол, исполать
и хвала тебе, —
даже речка из детства,
с водой торфянистой по грудь,
просочиться смогла и целительным илом плеснуть, —
и не то пожалеть, а не то за какую-то смелость
наградить, как умела.
— Но мне только плакать хотелось.
Расцветание дня подбиралось к окну втихаря,
осторожной рукой переливчато-серую дымку
раздвигало слегка —
и меня заставало, войдя,
на степной простыне
и с обрывком прибоя в обнимку.
vii
Невозможно понять,
разобрать невозможно — и пусть:
это держат меня,
или я, ухватившись, держусь
за косой ветерок,
за сухой сигаретный дымок
в синеве разомлевшей,
за камешек золотолобый,
за бурьяна пучок,
за вечерний притопленный топот
детских ног вдалеке, —
но как будто звенящие стропы
из всего протянулись,
и в сжатом моём кулаке
оказались внезапно.
Никогда не цвела
так неистово эта земля,
никогда не была
так всевластно исполнена силой,
как исполнилась силой с того безысходного дня,
когда рушился мир и любовь от меня уходила,
и ни разу ещё так отчётливо не говорила,
что цветёт для меня.
viii
Расцвела пустота — и не то что смягчила мне горе,
но подставила свету: как ставенки, настежь раскрыв.
Там слепящий июнь осыпает асбестом дворы,
забивается в поры
раскрасневшихся тел, и топлёное масло жары
обливает мой город.
Хорошо, говорю я.
Теперь этот зной смуглолистый
пусть меня обнимает,
и пусть меня ветер хранит.
Вместо счастья теперь
пусть какой-то мотив апулийский
сквозь материю мира блестит,
как монетка в воде
или солнечный зайчик в витрине.
Пусть он, лёгкий на помине,
входит в комнату с утра.
Quanta chiù paroli tini,
no mi n’agghia nnamurà.
ix
Так оно и бывает.
Ступаешь на тропку наития,
а потом понимаешь,
что двигался вслед за судьбой.
И, пока мы любимы,
являются нам небожители
в драгоценных глазах —
но уходят, оставив пустой
непроглядный провал, чтобы брошенный плакал о той, —
о божественной той, —
одержимости.
Зеленей, моя жимолость.
Красный шиповник, цвети.
По кривому пути
в одиночество мы, как в отечество,
возвращаемся.
Там,
от конечности и бесконечности
истерзавшись вконец, подставляем невидимым струям
пересохшие рты, и шершавые камни целуем,
и на землю роняем один истрепавшийся груз,
а другой принимаем.
Любви моей пыль золотая.
Чем я дальше иду, тем надёжней с тобой остаюсь.
x
Пасмурный и просторный
из этих мест
вид открывается.
Сплошь пустыри окрест,
рваные и бугристые,
на которых
многоэтажки жалкие проросли,
жёлтой травой свалявшейся, подзаборной,
словно пенькой, обложенные.
Вдали
медленно оплывает
вулкан двугорбый.
Хмурой становится жизнь моя,
но и доброй,
полной сухого облачного тепла,
чуть зачерствевшей с краешка,
чуть прогорклой,
но не скудней,
а истинней, чем была.
Низко, почти над кровлями жилмассива,
тучи идут, и спутанной конской гривой
ветер трясёт, закручивая пески
в предгрозовые хлёсткие вихорки.
Странно сказать, —
но действительно с новой силой
я узнаю густеющий воздух сивый,
чертополох, и маки, и васильки.