К летнему солнцестоянию олеандры затянули улицу пунцовым атласом. Трёхэтажные здания подняли сарацинские флаги, сады взяли курс на африканские берега, даже буквы на выцветших некрологах вспомнили о своих финикийских корнях. Подвалы затопило тёплой болотной водой, чтобы на её поверхности расцвёл голубой египетский лотос. Когда небесный Пёс рвётся со своей звёздной цепи, происходят странные вещи. В эти дни по земле блуждает множество призраков — но не тех, которые восстают из мрачных могил, а тех, которые берут отпуск и ненадолго покидают Элизиум.
Если пройти по улице немного вперёд и свернуть на первую же грунтовку, выйдешь в лощину, заросшую луговой травой и немолодыми деревьями, всё больше оливами. Это экспериментальный участок сельскохозяйственного института; одна его сторона тянется вдоль шоссе, другая — вдоль олеандровой улицы, а остальные (невозможно сказать, сколько у него на самом деле сторон) оторочены проволочной каймой ежевичника и граничат с непознанным. Никакой сельскохозяйственной техники и никаких экспериментов я никогда там не замечал, — но высокая трава дважды за лето оказывается аккуратно скошенной, и тогда косогоры, жёлтые соломенные циновки, превращаются в миниатюрное подобие великих степей.
С неделю назад, в один из хмурых и знойных позднеиюньских полудней, я встретил там Квинта Энния. Он спустился со своего Авентина — небритый, с колючим листиком падуба, запутавшимся в седеющих волосах, — и брёл по пыльному склону, по остьям скошенных трав, в моём и в то же самое время ни в чьём направлении.
Когда он поравнялся со мной, начался дождь — сухой и серебряный, просеянный сквозь кроны олив. Несколько минут мы шли бок о бок, друг на друга не глядя, как два механика из автосервиса, только что закончившие рабочую смену, — или, вернее, как механик и его подмастерье. Не помню, что он мне говорил, — если он вообще произнёс хоть слово, — но я чувствовал во рту привкус крапивного сока и уксуса, мела и тмина. Зелёные горы плюща в отдалении разрастались и низвергались шквалами на трёхэтажки. Крупинки лунного кремния скрипели у меня на зубах.
Гнусавая труба пропела откуда-то из-за дымного горизонта свой прощально-воинственный клич, — лихорадочно-розовый, как олеандры, и вибрирующий, как мираж. Я невольно развернулся — сначала лицом, а затем и всем корпусом, — и понял, что нет, это микроавтобус сигналил наверху, на шоссе. Но рядом со мной уже никого не было. Мой друг успел уйти к самому краю луга — к тому месту, где среди зарослей ежевики виднеется русло узкой тропинки. Она перекрыта ржавым шлагбаумом со знаком “кирпича”, и я никогда по ней не ходил.
Я не стал догонять его. Земля завывала сотнями флейт, жужжала миллионами струн, грохотала литаврами. Наконец я понял, что они значат, эти поэмы минувших веков, от которых остались кучки фрагментов; почему они кажутся океанами, фосфоресцирующими и бескрайними, почему сквозь их слизистую солёную воду хочется плыть и плыть — в никуда и во всё, с ревностью завоевателя, со страстью влюблённого. Дело не в то, что называют красотой, и не в том, что принято восхвалять под именем мастерства; не в сюжетах дело и не в персонажах, не в размерах и ритмах, но только в том, что материя в них становится равновеликой себе — и более материальной, чем мы могли бы вместить своими грубыми чувствами. Камень становится шершавее камня, родник прозрачнее родника, — и ветер, который в них свищет, ветренее осязаемых плотью ветров, и свет в них светлее зримого света. Если время и растоптало их своими ножищами, если и раздербанило их на куски, если и превратило их в черепки и пыльцу, ничего страшного: qui vincit non est victor nisi victus fatetur.
Я вернулся на асфальтовое полотно. Олеандры полыхали всё ярче и ярче, я почти взлетал, но был слишком тяжёлым, чтобы преодолеть гравитацию; я чувствовал тяжесть своих мышц, позвонков и берцовых костей, чувствовал крохотную, но всё же физически значимую тяжесть своих век и ресниц. Моя бело-голубая рубашка из китайского магазина прилипла к вспотевшей спине, и я осязал каждую нитку её дешёвенькой ткани. В первый раз за всю свою жизнь я осознал в полной мере, что такое вес слова.
В день солнцестояния, на закате, я увидел его ещё один раз. Он стоял, как на триумфальной колонне, на крыше водонапорной башни, — сутулый и худощавый, чёрно-бронзовый в контрсвете, — и смотрел в сторону моря.