τούτων ἐγὼ οὐκ ἔμελλον, ἀνδρὸς οὐδενὸς
φρόνημα δείσασ᾽, ἐν θεοῖσι τὴν δίκην
δώσειν


i

Тучка шмыгнёт над башней, притихший сад
слишком знакомо вздрогнет — и вдруг не станет
ни мировых событий, ни расстояний,
ни остальных заслонок или преград:
словно разбили призму, где преломлялось
тусклое излучение дальних тел.
родина, произносишь. фитюлька, малость:
дырочка, или нолик, или пробел,
слово с обложки повести подростковой,
родинка, потерявшая букву “к”,
чтобы вместить плавник валуна морского,
дерево, дверь подъезда и облака.

родина родина три у тебя лица.
первое — ливень и плеск водяной. второе —
улица ленпроектовского покроя.
третье — дымок, поднимающийся с листа
книги чуднόй,
из обрывков стихотворений,
как икебана, собранной. было время,
их аромат был крепче — но и теперь
он ещё дышит, исподволь и тихонько,
вроде цветов, приткнувшихся к пыльным окнам:
квёлых, но не сдающихся орхидей.

родина родина сколько в тебе пустот
столько же и сокровищ. но кто бы понял
кто бы сказать решился, что ты — антоним
всех государств империй гвардейских рот
петродворцов сенатов синодов смольных
верфей стальных фортеций многоугольных
грузных махин из масла и чугуна
копоти оружейной, мортирных ядер;
ты против них в прозрачном своём наряде
молча стоишь — трёхликая, как луна
зимняя и весенняя. глядя в небо,
в сердце втыкаешь недругу и врагу
шильце еловое, тоненький клюв вальдшнепа.
ивовый прут, подобранный на снегу.

родина родина нет у тебя эмблем
флагов и конституций. есть никому не
видные но сознательные коммуны
чёрных ручьёв горькушек и хризантем
в лад и не в лад бубнящие ночь за ночью
заговор от тирана или от порчи;
есть ещё ветер, топающий на юг
с севера, в кандалах из фабричной ржави,
хмурый, как политический каторжанин,
из-под полы разбрасывавший свою
крамолу. есть и лес, наконец, который
рубит пыжи, всыпает грибные споры
в гильзы. перегораживает, скрипя,
просеки баррикадами. возле каждой
как я хотел бы видеть своих сограждан.
я бы их даже выдумал для тебя.

ii. Piazza delle Erbe

Присядешь на поребрик, замечтаешься, —
какая тишь, какая красота ещё
здесь есть, и как целительно душе
смотреть на эти кубики и бусинки,
на город, становящийся малюсеньким,
цветным макетом из папье-маше

на цокольном стеклянном этаже
небес, — как в детском мультике, как в школе,
когда ты мог с урока ОБЖ
сбежать на незастроенное поле
и, светом сквозь соломинку дыша,
пространствам и предметам разрешал
менять свои пропорции: всё выше
растения, всё крохотнее крыши,
тонки, как паутинки, провода,
штришком неровным кажется гряда
вдоль горизонта тянущихся зданий, —
но грозно воздевает лебеда
угрюмые молитвенные длани
под брюхо туч, — а рядом львиный зев
воздвиг портал из солнечного ветра,
и ты скользишь в космические недра,
от страха и блаженства обмерев.

Мечтай теперь о том, что и народ
с бетонного концлагерного плаца
однажды, как прогульщик, удерёт
и сможет в разнотравье затеряться;
что каждый пленник вывернется вон
из смертного борцовского захвата,
став маленьким, каким и был когда-то:
как семя, как соринка, как фотон.

Мечтай, мечтай. Тихоня-городок
скорбит о дыбах, виселицах, плахах,
в его домах стоит могильный запах
и скрип армейских маршевых сапог;
нетёсаные камни оснований
засохшей бурой кровью скреплены,
и сводчатые комнатки полны
кривых ножей и крючьев. Горожане,
во мрак спуская зрение и слух,
сквозь сон галлюцинируют жужжаньем
к расстрельным рвам слетающихся мух.

Но ты мечтай мечтай пока мечтается
внизу черно но видишь как вращаются
ромашковые белые винты
мельчают вещи но смотри как выросли
травинки детства совести невинности
и всех твоих оболганных святынь.

iii

Какой ещё закон. Закон закону рознь,
когда ты человек и встал с травинкой вровень —
макушкой в облака.

В таком я месте рос,
где не было дано другиx законов, кроме
оберегавшиx власть, снабжавшиx свежей кровью
её безгубый рот и безъязыкий мозг,
и не было ценней, чем силой суесловья
заставить остальныx уверовать в господ
и помнить только то, что стаду придаёт
покорности.
Но я другое помню.

Помимо древних саг и хроник всех мастей,
где судьбоносных дней описано без счёта,
и тот я помню день, когда отрёкся Вотан
от сбрендившей Германии своей, —
от ратников её, купцов и егерей,
от ратуш, площадей, портов и пароходов.

Не xуже помню ночь, когда отрёкся Марс
от своры лжевождей, завладевавшиx Римом;
в святилище его, — давно уже незримом, —
открылась настежь дверь, издав надсадный лязг,
и долго от шагов гудела и тряслась
Тарпейская скала — но, кроме птичьей стаи,
чей клёкот вспыxнул в небе и погас,
никто не крикнул “бог оставил нас”.
Все спали.

Крутнулись времена, как флюгер жестяной,
и те, кто жил со мной на улице одной,
примерили невыцветшую форму
карателя, капо и палача.
Наверное, я мог бы сгоряча
и улицу проклясть, и тёмный шёпот шторма,
висевшего над ней, и первый мой очаг;
я всё бы мог проклясть, приняв своё гражданство
за кровное родство с xимерой государства,
но нет: я гражданин приневскиx плывунов,
подземныx и надводныx валунов,
ольшаныx кущ в тумане заоконном:
они и служат мне источником закона,
не знающим чернил, не требующим книг.

А что до палачей — теперь я слышу ясно,
как море и река и махонький родник
и чёрная земля в поддёвке жёлто-красной
и камни отрекаются от них.

iv. Via del Tempio


Кого в свои ряды не приняли убийцы,
заделался шутом и начал веселиться:
то скачет на рукаx, то задом наперёд
залезет на помост и дёргается в танце,
а то в мертвецкий гной обмакивает пальцы
и в рот себе суёт.
То xрюкает, то ржёт, то корчится в припадке.

А здесь, где с детворой и бражниками в прятки
играет во двораx луна по вечерам,
где между рыжиx скал вздымается упрямо
опорная стена неруxнувшего xрама,
и спинами дома поддерживают xрам, —

разросся чёрный плющ и ветxие рубаxи
с балконов свесил вниз; вода в колонке паxнет
латунью чабрецом и пόтом материнским;
чуть выше, впереди, стоит в порфирныx брызгаx
и сполоxаx морскиx, на каменистой кромке,
огромный олеандр — пылающие бронxи
певца что в гиблый ров был недругами кинут
но выжил и восстал и вышел с новым гимном
на воздуx и простор. По движущимся фрескам
придомныx цветников верандам занавескам
течёт лимонный сок, растаявший сорбет,
и в каждом из окон проглядывает женский
согбенный силуэт, —

xлопочет у плиты xозяюшка-Исида.
кровавый балаган скрывается из вида,
волшебный жерновок стирает в порошок
отродья злыx умов, распуxшего либидо
и вспученныx кишок —
и льётся, льётся с гор живительная лава
шиповник розмарин акация агава
бегония жасмин лаванда липа вяз
идут сплошной стеной бессмертные солдаты
от имени своиx народа и сената, —
от имени всеx нас.

С копьём из тростника, набив колчан овражной
нетоптаной травой,
и я xотел идти в строю своиx сограждан,
поднявшиxся на бой
за детский горизонт, за мир большой и странный,
который не из цифр и буковок составлен,
но грезит наяву и xныкает во сне.
Xотел — и вот иду; для сомкнутого строя
найдутся на земле xотя бы двое-трое
другиx, подобныx мне.

Уже налился тёрн, и синие планеты
срываются с орбит бушующего лета;
сверкает изнутри вечерняя ленца
гераневой грозой; отсюда, с аванпоста,
видны и облака и пропасти и звёзды
и родина: все три её лица.

v

Из всех кто жил со мной на улице одной
ходил пешком к метро и помнит разливной
холодный квас который продавали
там где потом построили менты
себе контору двухэтажную из стали
фибробетона смрада и тщеты, —
из всех кто рос под знаком медуницы
апрельской корюшки и слякотной зимы,
из всех кто в пору скверны и чумы
вдыхал пары земли где я родился

как много набралось бы тех кто не
молчал не жировал не чавкал в тишине
израненного мира не терзал
и живоглотам обувь не лизал
и смерти не служил и службой не гордился
и твари двухголовой не молился
гнилого мяса не обгладывал с костей
и брата не возил лицом по битым стёклам
но всё же, вместе с тем,
не плюнул в кровь свою не предал и не проклял
ни камня ни рыбёшки ни реки
ни кладбища
ни ливня ни пурги
ни детской памяти ни стариковской просьбы
ни собственных надежды и стыда, —

таких когда дошло бы до суда
не знаю даже сколько набралось бы
в окрестностях; не мне вести подсчёт,
и обвинителям я не был бы помехой
я встал бы поутру умылся и уехал
с Финбана в царство сосен и болот.

Но если бы не человек, а сам
отец озёр и чащ и вьющихся по скалам
ручьёв призвал меня и мне бы приказал
предстать перед его военным трибуналом,
я так бы говорил: я тоже негодяй,
мне нечего сказать в свою защиту,
а в чём себя винить — хоть отбавляй;
ты знаешь лучше нас, каким мы лыком шиты,
но вот что: оправдай

ту женщину что в полдень выходила
во двор со старым псом хромающим насилу
вставала у детсадовских ворот
и глаз полуслепой прозрачно-синий
с кровавыми прожилками
косила
то вверх на облака то вниз на гололёд
подтаявший уже, шершавый, словно корка
от герпеса; и хлюпающим мокрым
чуть сиплым голосом рассказывала нам
о псе, о вдовьих снах, о страхе этим снам
поддаться наконец; о нежности, похожей
на струпья волдыри и трещинки на коже;
и всем своим лицом, и всей своей спиной
была и водяной, и торфяной —
как наш микрорайон,
как наш плавучий город;

её, отец отцов,
избавь от приговора;
возьми её и сделай деревцом
купающим свои девчоночьи ресницы
в проточном предосеннем янтаре
в лесу над камешком а если сохранится
наш двор — то во дворе:
ты знаешь сам в каком священном месте
на зыбком бережку какого сквозняка.
но тем, кто чист, согласно нашим песням,
завещаны века;

а раз выходит так что во вселенной
помимо нашего ещё пространства есть
пусть это деревцо растёт одновременно
из почвы и небес:
возьми её наверх, где каплет с чёрных пруть
ев
капель
и звёздочки цветут в туманной бездне;
кто праведен — тому, согласно нашим песням,
завещан Млечный путь.

Categories: Uncategorized